Ефим Водонос

 

Я не могу считаться учеником Раисы Азарьевны Резник. И вовсе не потому, что у неё нечему было учиться или учителем она была плохим. Дело было не в ней, а во мне: я не умел быть учеником. Это не значит вовсе, что я не испытал достаточно мощного воздействия её незаурядной личности, но происходило это скорее косвенно и гораздо позднее, нежели в период  непосредственного её руководства моей курсовой, а затем и дипломной работой «Новаторство Антуана де Сент-Экзюпери».

Познакомился с ней впервые в  конце октября 1958 года, когда,  с большим опозданием (по независящим от меня обстоятельствам) приступил к занятиям на первом курсе дневного отделения филфака Саратовского госуниверситета. Она вдохновенно читала лекции по античной литературе. Те, кто в своё время прослушали у неё этот курс, навсегда запомнили, если не изучаемые тексты, достаточно далёкие от круга интересов школяров той поры, то уж наверняка и увлечённость ими лектора, и важные этические заповеди, извлечённые  из них. Казалось,  что она способна разбудить и самые дремлющие умы.

При всей её доброжелательности, успешно сдать ей экзамен было достаточно сложно: вроде бы наводящими вопросами она педантично проверяла знакомство экзаменующего со всеми текстами древних авторов и со всеми рекомендованными дополнительными источниками. Со мною случился казус:  оба вопроса в билете  оказались как раз из числа тех  очень немногих,  которые я знал лишь по лекциям, по учебнику и дополнительной литературе, а сами тексты не успел прочесть. Резник это обнаружила, а я и не отрицал. Более того: назвал ещё два  непрочитанных текста.

Раиса Азарьевна задумалась: отвечал я здраво, на коллоквиуме тоже проявил себя хорошо. И она стала «гонять» меня по всей программе. Убедившись в общей  подготовленности, сказала, что получу в зачётку отличную оценку при условии, что  прочту тексты указанных авторов и сразу же после зимних каникул найду её, чтобы отчитаться. Согласился и выполнил обещанное. Беседовать она со мною не стала: «Верю Вам – вы ведь не скрыли тогда, что не прочли ещё ряд авторов. А сейчас вот сами пришли».

В августе 1959-го вместе с группой студентов-физиков, ставших инициаторами клуба культуры СГУ, оказался неподалёку от так называемой «Виллы Марфутки» —  сарайчика на волжском берегу, принадлежащего очень уже пожилому художнику-репатрианту Николаю Михайловичу Гущину. В одно из воскресений среди взрослых однодневных гостей хозяина  с удивлением увидел  Резник. Она изумилась, похоже, не меньше моего: «Как? И Вы тут »?.. Показал на ребят готовящих жидкую ушицу у костра. От этой негаданной встречи остались  псевдогомеровские строчки в моей Марфуткиаде; «Здесь побывала почтенная Резник, столь трепетно чтимая нами. / Матерь духовная, нам просветляла она тёмные наши умы. / Лекции славной были единственным часом, в который студенты не спали: / Эллинский дух полюбив, здоровой учила она красоте…»

На третьем, кажется, курсе Резник читала нам лекции по литературе классицизма и Просвещения. Не столь вдохновенно, как античную, но, пожалуй, более пристально и глубоко. С удивлением узнал только тогда, что она вовсе не античник, а специалист по французской литературе ХIХ столетия, известный не только в нашей стране бальзаковед.  Никакого сближения в ту пору не произошло: строгая и замкнуто-отчуждённая Раиса Азарьевна, казалось бы, не располагала к особой доверительности, а тем более к  панибратству.

На третьем курсе у нас пошли спецсеминары. Я выбрал семинар Тамары Сергеевны Николаевой по современной немецкой литературе – классикой я заниматься не хотел, наивно полагая, что там давно всё истоптано исследователями, а брать советскую литературу опасался: ореол нигилиста-критикана к тому времени у меня уже сложился и оформился. Но и занявшись антифашистским романами Лиона Фейхтвангера выявил, по ироническому замечанию руководителя, множество «нездоровых аналогий», рассуждая о политике нацистского государства в области  искусства. К четвёртому курсу Николаева ушла в докторантуру, а Резник открыла семинар по современной французской литературе. И я откочевал туда.

Выбрал себе тему курсовой по знакомой книге Антуана де Сент-Эзюпери «Земля людей». Именно на семинарских занятиях Раиса Азарьевна и раскрылась для меня полнее. Всегдашняя сдержанность удивительным образом сочеталась в ней с повышенной и явно заинтересованной внимательностью к каждому, всегдашней готовностью подсказать, помочь. Это не были отношения учителя с учениками, а старшего коллеги с младшими: требовательно-уважительные и доверительные. Никакого упорного навязывания своего взгляда, мягкое корректирование взглядов семинаристов, если таковое у них имелось: состав семинара оказался слабеньким.

Сразу оговорюсь, что со мною ей было работать трудней, чем с другими. Моё отношение к писателю и его книге было отчётливо выражено, и в основных своих чертах оно совпадало с тем, что сложилось и у неё. А вот система аргументации представлялась ей и верной, и  недопустимой по тем временам.  А переубедить меня в необходимости что-либо завуалировать, смягчить или обойти стороной было трудно. Упрямство моё подпитывалось наглядным примером тех исследователей и критиков, которые в годы хрущёвской оттепели упорно пытались расширить рамки дозволенного.  И я за год до того чудом не вылетевший из вуза с «волчьим билетом», серьёзного урока для себя, увы, так и не извлёк.

Впрочем, всерьёз эти разногласия проявились в начале 1963 года, уже после беснования Хрущёва в Манеже и т.н. «диалога власти» с творческой интеллигенцией. Её поколение реагировало на это несравненно серьёзнее, чем  моё. Да и в своём я многим казался беспечным пересмешником, которого и жестокая порка не очень-то вразумляет. В конце четвёртого курса Резник предложила довольно настойчиво дать свою курсовую на конкурс студенческих научных работ. Я стал отказываться, говоря, что комиссию возглавляет Соломон Моисеевич Стам, которому на вечере в клубе культуры, посвящённом Пабло Пикассо, я изрядно потрепал нервы своими наскоками. На это она возразила, что не верит в заведомую предвзятость столь достойного учёного. И оказалась права: я был в числе награждённых.

Сентябрь-октябрь 5-го курса пришлось истратить на активную педпрактику в селе Фёдоровка Лысогорского района. Но и за работой, и за российско-деревенскими развлечениями что-то всё же успел прочесть, руководимый письменной подсказкой аиРаисы АзарьевныР Раисы Азарьевны. Девятого  ноября возобновились занятия, приближалась зимняя сессия, а за нею последние каникулы. Возвращаясь от родителей из районного городка на Украине, недельки на две тормознулся у дяди в Москве, чтобы поработать во Всесоюзной библиотеке иностранной литературы, где набрал довольно много сведений по творчеству Сент-Экзюпери. Почти на всех славянских языках с помощью русского и украинского проштудировал достаточное число журнальных и газетных публикаций. На русском к той поре их было совсем немного. Что-то прочёл из англоязычных публикаций, а французским, увы, не владел совсем.

Когда в начале марта появился у Раисы Азарьевны, то получил серьёзную выволочку.  Она заговорила о том, что придётся защищать диплом, видимо, через год, ибо в этом уже не успею. Я заупрямился и объяснил, что времени зря не терял. Она поставила жёсткие условия: два раза в неделю встречаемся и я приношу готовую главку – их намечалось 9 плюс вступление и заключение. Обсудили по пунктам план, и она потребовала неукоснительного его выполнения. Поначалу всё шло гладко; к её стилистическим замечаниям я относился внимательно: прозрачный чёткий слог её работ, напоминающий стилистику А.П.Скафтымова очень импонировал мне своей внятностью, незасорённостью избыточной терминологией, т.н. «декоративной учёностью», которой грешили многие. Помню, как неожиданно обрубила она у меня начало фразы; «Производитель, делающий из года в год одну и ту же деталь, становится придатком к станку, утрачивая свою человеческую полноту и сущность»,  хлёстким: «Уберите эту коннозаводческую терминологию, скажите просто –  работник».

Раиса Азарьевна выписывала для нас книги по тематике семинара по межбиблиотечному абонементу, и мой приятель, хорошо владеющий немецким и французским многое для меня переводил, правда, всегда только в грамматических формах этих языков, а я пытался найти русский адекват, спрашивая у него точно ли мною передан смысл текста. Работал я очень напряжённо эти полтора месяца.  Дело продвигалось стремительно, и к середине апреля диплом мой был практически готов. Резник зачем-то торопила защиту, явно опасаясь грядущих «похолоданий», если не «заморозков». И основания для этого были.

Снова обострились наши разногласия при окончательной редактуре всего текста. Раздор снова вызвали неприемлемые по тем временам имена: Ф.Ницше, А.Бергсон, З.Фрейд, О.Шпенглер,  А.Жид,  Г.Марсель,  Ж-П.Сартр, А.Камю. Дело дошло до крайности: она заявила, что откажется выступать руководителем моего диплома. Поиски  желанного консенсуса шли мучительно. Не помню как, но путём  взаимных  уступок,  мы его всё-таки нашли.

Помню, что её рассмешил мой способ добывания текстов некоторых из этих авторов. «Закат Европы» Освальда Шпенглера, которого не оказалось в Научной библиотеке университета, я спокойно прочёл в читальном зале областной. Нужные мне книги Зигмунда Фрейда, Ницше и «Творческую эволюцию» А.Бергсона, не обнаруженные в генеральном каталоге библиотеки СГУ, добрые люди помогли отыскать в её закрытом для читателей рабочем каталоге, и я выписал их на читальный зал гуманитарных наук. Однако бдительный библиотекарь отказалась выдать их мне: студентам без особого на то разрешения читать их не положено. Выждав несколько часов, чтобы книги вернулись в хранилище, я заказал их на абонемент. Демарш оказался удачным: получив их на дом, спокойно мог читать в удобное для меня время.

Защита почему-то была поставлена на конец апреля. Я отнёсся к ней не очень серьёзно. Все формальности были исполнены, но в последний момент я поступил опрометчиво: оппонент официальный вернула мне мой текст и дала листочки со своим отзывом, с которым я при ней же бегло ознакомился. Он был исключительно хвалебный, она готова была оставить его мне, а я зачем-то возвратил ей эти листочки, ибо возражать было не на что. Это и оказалось грубейшей моей ошибкой.

Не знаю толком, что произошло этим вечером – одни приписывали всё её парткомовской подруге, другие внезапному возвращению заведующей кафедрой с юга, но утром оппонента было не узнать: она повела не очень продуманную, слабо подготовленную и очень грубую атаку на мой текст. Явно была не в материале и слишком переоценила авторитет педагога в глазах студента, который едва ли решится возражать. Но, обозлившись на такую подлость, я совершенно забыл о всякой субординации: язвительно отвечал на все её вопросы, упрекал в передержках, подтасовке моего текста, слабой осведомлённости в новейшей литературе по теме, полнейшем непонимании основной проблематики диплома. Пыталась войти в полемику и парткомовская активистка с другой кафедры, но тут я и вовсе резвился. Смешки в аудитории гасила декан факультета.

А под конец я снова  глупо споткнулся, заявив: «Благодарю своего руководителя за добросовестное отношение к работе». Что тут поднялось: декан возмущённо заявила о хамском поведении выпускника, снисходительно похлопавшего по плечу свою, столь уважаемую всеми наставницу, серьёзного учёного. Положение пыталась спасти сама Раиса Азарьевна, твёрдо  заявившая, что она прекрасно понимает справедливость  такой оценки, принимает её, ибо абсолютно ничего для себя сколько-нибудь обидного в моей оценке её роли она  не усматривает. Но недовольство своё высказали почти все члены комиссии.

Мы довольно долго, сидя в коридоре, ожидали результатов. Когда из аудитории, где спорили педагоги, вышел покурить латинист Дерюгин, он обратился ко мне: «Что у Вас там было? Раиса Азарьевна отчаянно Вас защищает, говорит, что если бы не знала Вас лично, то, услышав сказанное здесь, подумала бы, что речь идёт об агенте империалистических разведок. Они никак не могут сойтись на пятёрке: Резник настаивает ещё на рекомендации в аспирантуру, а остальные не хотят ставить выше четвёрки». Вскоре нас позвали объявлять оценки. Я получил свою пятёрку, естественно, без рекомендации.

Спустя месяц, заметив меня в факультетской библиотеке, Резник подошла и заговорила о необходимости три года обязательной отработки в школе посвятить подготовке в московскую аспирантуру. «А кто меня там ждёт»? – иронизировал я. – «Там не ждут никого, но кто-то же поступает туда. Поговорим об этом после. Найдите меня после распределения. И надо учить  европейские языки».

Работая  учителем в школе, Я  крайне редко встречался с Раисой Азарьевной, как и с другими филфаковскими педагогами. Упорно пытаясь изменить свою судьбу, окончанию обязательной отработки стремился поступить в аспирантуру или стать ассистентом кафедры зарубежных литератур любого провинциального вуза – от Риги до Владивостока, от Архангельска до Дюшанбе.  Но всюду получал вежливые стандартные ответы.

Когда  в 1965 году собрался поступать в аспирантуру Московского пединститута, Резник дала мне много полезных советов в процессе подготовки реферата и вступительных экзаменов. Но случилось непредвиденное: мне предлагали сменить тему: руководителя по французской литературе в тот год (1965) почему-то у них не было, а я упорно не желал писать о Голсуорси вместо Сент-Экзюпери, деликатные намёки на бесперспективность такой позиции и уговоры Бориса Ивановича Пуришева меня не убедили, а отличных оценок на экзамене по специальности оказалось ровно столько, сколько было аспирантских мест. Всё стало понятно.

Сунулись мы с ещё одним бунтующим американистом в МГУ, а затем в Институт мировой литературы. Там было предложено заняться англоязычной или франкоязычной литературой африканских стран – институт готовил соответствующие тома для истории мировой литературы. Но сколько ни уговаривала нас согласиться на это Инна Арташесовна Тертерян, мы отказались. У меня остался от той поры только прекрасный отзыв Фёдора Семёновича Наркирьера о моём реферате  «Новаторство Сент-Экзюпери». Отзыв этот очень порадовал Резник. А через год я оказался экскурсоводом Радищевского музея.

Именно в 1966-м вышел первый сборник статей сотрудников этого музея, где соседствовали наши статьи – её о творчестве  Н.М.Гущина, моя – о полотнах Н.К.Рериха в собрании музея. Заметно оживились и наши контакты: встречи на вернисажах, обмен литературой и самиздатом, посиделки у неё за чаем и активнейшая переписка. Это она придумала эпистолярное общение в пределах одного города: наше свободное время редко совпадало, телефонов ни у неё, ни у меня не было. Так родилась эта интенсивная переписка, особенно активная в 1970-1980-е годы. Пожалуй, Резник не была мастером этого жанра: никаких литературных красот, глубокой продуманности текста, особой отточенности стиля, свойственных её литературоведческим трудам в письмах не было.

Часто они писались на каких-то клочках бумаги, на обороте телеграфных бланков, было множество информативных открыток, но даже и самые пространные из них несли отпечаток порывистой стремительности,  отражая живую пульсацию душевной жизни, именно сегодняшних духовных исканий.  Мотивы их были иногда самые неожиданные: очень непосредственные отклики на фильм, спектакль, роман, сборник стихов или статей, переживания о незадачливых судьбах близких или друзей, горькие сетования на свою коммунально-бытовую беспомощность, на слабеющую свою память и восприимчивость (это при её трудоспособности!), эмоциональная реакция на чьи-то благородные или неблаговидные поступки, требовательные советы обязательно что-то прочесть и непременно поделиться своими соображениям.  Словом – абсолютно реальный, неотфильтрованный жизненный поток советского интеллигента  высокой пробы.

Меньше всего касалась она в своих письмах проблематики собственной научной работы, ибо об этом велись долгие разговоры в её квартире. Взыскательность к своему труду, казалось, не знала у неё границ. Она тщательно шлифовала буквально каждую фразу, отсекая всё, без чего можно обойтись, частенько проверяя на мне предполагаемое восприятие потенциального читателя. Мой тотальный скептицизм и всегдашняя антиавторитарность, как ей представлялось, весьма способствовали этому. Но далеко не всегда она прислушивалась к разного рода замечаниям по тексту. Порой могла буквально двумя-тремя прицельными фразами остудить зарвавшегося оппонента. Её правота сразу становилась абсолютно очевидной и ему.  Долгое время она ещё продолжала видеть во мне нереализовавшегося литературоведа, и даже  в 1971 году в дарственной надписи на монографии «Роман Бальзака «Шагреневая кожа» не случайно проскользнуло: «в напоминание о первой специальности».

Гораздо больше времени обсуждалась её статья «Бальзак и художники» для нашего музейного сборника, вышедшего с огромным опозданием лишь в 1974 году, а затем её книга «Философские этюды Бальзака», изданная в 1983 году, особенно же глава о «Неведомом шедевре». Резник работала на книгой давно, и о «Неведомом шедевре» она неоднократно беседовала с талантливым живописцем Николаем Михайловичем Гущиным, уговорила его специально перечитать заново текст и «буквально пытала его», по собственному её признанию, интересуясь, как этот  художник понимает особенности творческой эволюции Френхофера, ассоциируя судьбу бальзаковского героя с гущинской судьбой.

Он рассуждал об этом как-то не очень внятно и дал ей в понимании самой субстанции живописного меньше, нежели Ежен Делакруа Оноре Бальзаку. Но был очень заинтересован самой проблематикой подобного исследования и нечто существенное в поисках художниками «живописного абсолюта», видимо, всё прояснил. Гущин, не высказываясь прямо, невольно проецировал безоглядные искания бальзаковского персонажа на собственное искусство, отстаивая безграничность творческой  свободы мастера, рукою которого водит Провидение. Сохранились и письма художника, как бы продолжающие их напряжённые беседы, где он пытался с формульной чёткостью обозначить свою позицию.

Меня всегда подкупала в текстах Резник простота и точность лаконичных определений существенного и важного в творчестве писателя. «Бальзак владеет секретом особой «дозировки» истории и художественного вымысла в их органическом сплаве», — писала она в предисловии «Утраченным иллюзиям», изданным в 1973 году в серии «Библиотека всемирной литературы». Мне на объяснение этого свойства писателя понадобилась бы целая страница. А уж продуманность каждой её цитаты!  У неё это не декоративное украшение текста, а способ его динамизации, прояснения и уплотнения смысла

Вспоминается такой случай. Как-то меня заставили на три или четыре строки ужать газетную заметку о выставке. Не хотелось произвольным урезанием портить текст. И я пошёл путём сокращением числа необязательных эпитетов и излишне уточняющих местоимений. И довёл заметку до требуемого редакцией объёма. Резник слушала мой рассказ об этом как будто рассеяно. Она всегда рекомендовала писать так, чтобы редакторская правка не могла исказить основной авторский посыл. Это было не так уж и просто в эпоху, когда «идейные ошибки» выискивали не только в тексте, но и в подтексте. Через несколько дней Раиса Азарьевна позвонила мне в музей: «Вы очень помогли мне, благодаря Вашему рассказу, я убрала 19 штук «его» из готовящейся для «Вопросов литературы» рецензии на новые французские публикации о Гюго». Для неё подобные мелочи всегда оставались важными. В работе над статьёй не было для неё мелочей: всё оказывалось значимым, что хоть как-то улучшало текст.

В связи с этой публикацией она жаловалась, что никак не может понять, почему вдруг давно осмеянная избыточная патетика Виктора Гюго вновь стала востребованной во Франции середины 1930-х годов. В связи с Сент-Экзюпери я вплотную занимался этим периодом, и меня внезапно осенило: «Вы забываете об эмоциональной атмосфере эпохи Народного фронта…» И как же она принялась проклинать свой склероз, как огорчилась всерьёз, что ей не пришло в голову то, что лежало буквально на поверхности. И очень долго потом не могла простить себе этой оплошности. Месяцы спустя вновь и вновь корила себя за пустячное это недоразумение – сбой памяти. Много говорили о готовящейся для филфаковского сборника  статье «Достоевский и Бальзак». С любопытством слушал о  замысле  её статьи о графике Виктора Гюго, судя по всему, так и нереализованном.

К моим публикациям она относилась с повышенным интересом, в котором чудилось мне желание как-то подбодрить, одолеть мой тотальный скептицизм, распространяющийся и на самого себя. Очень обижалась, если не предупреждал её о своих телепередачах, которые и сам смотрел по разным причинам довольно редко, о выходе газетных статей, появляющихся иногда неожиданно для автора и чаще концу выставки, если не после неё. А вот серьёзные «сборниковые» статьи всегда приносил на её суд до обсуждения на музейном учёном совете. Критик она была строгий, но абсолютно объективный: частности для неё не заслоняли главного, но если какие-то положения казались ей неверными или недостаточно внятно сформулированными, она высказывалась, не щадя авторского самолюбия. Благо, это всегда шло на пользу тексту. Она всегда исходила  при этом из авторской идеи и безошибочно замечала, что не работает на неё, а то и противоречит ей.

Раиса Азарьевна постоянно была весьма озабочена самого разного рода делами и бедами множества знакомых людей – родных, близких приятельниц, коллег или своих учеников. Зачастую и совсем посторонних людей, обращавшихся к ней за советом, поддержкой. Случайно узнав о чужих невзгодах, немедленно бросалась на помощь. Обижалась, когда люди, у которых возникли действительно серьёзные проблемы, упорно отказывались от её помощи, не желая взваливать на её вечно обременённые чужими заботами плечи, ещё и дополнительный груз. Порицала таких за упрямство, гордыню, непредусмотрительность.  Не случайно в письме к ней  вдова Юлиана Григорьевича Оксмана писала: «Дорогая моя Раиса Азарьевна, людей, подобных Вам, эпоха сохранила каким-то чудом в слишком незначительном количестве, но спасибо и за то, ведь хотя бы без капли человеческого тепла было бы совсем грустно».

Письма, письма … На мою долю выпала нелёгкая задача распорядиться её огромным эпистолярным наследием. Собственно на 90% это были письма к ней с середины 1940-х и по самый конец 1980-х. Раиса Азарьевна тщательно готовилась к своей «навечной самоволке», которую осуществила на квартире  ближайшей подруги в Москве, где есть крематорий. Она оставила ряд письменных просьб к близким и друзьям. Мне надлежало по своему усмотрению распорядиться большим чемоданом писем, который  доставили её наследники. Единственное, что я знал ещё от неё, – это необходимость передать письма Юлиана Григорьевича Оксмана не в Пушкинский дом, не в отдел рукописей Ленинской библиотеки, а именно в ЦГАЛИ.

Судя по сохранившимся документам, Резник обговаривала это с каждым из указанных учреждений, и выбор её был, вероятно, тщательно обдуманным. Она почему-то никак не хотела оставлять их в Саратове. Я выполнил это условие, предварительно позволив молодым филологам ксерокопировать их по просьбе Мариэтты Омаровны Чудаковой. Эти ксерокопии пригодились мне для выборочной публикации оксмановских писем в журнале «Волга», после чего они  и были отправлены ей. Видимо,  90%  писем от самых различных адресатов оказалось в Государственном архиве Саратовской области. Немногие письма, касающиеся её взаимоотношений с Радищевским музеем ушли в его архив. Туда же я передал все письма художника  Н.М.Гущина.

Среди россыпи отдельных писем и множества наспех запакованных пакетов с посланиями постоянных её корреспондентов обнаружил в коробке из-под «Геркулеса» и свои послания от середины  60-х до и почти до самого её «ухода». Они пока остаются у меня. Через некоторое время самая активная из корреспондентов Дебора Яковлевна Сапожникова прислала мне из Омска большой массив писем Резник на протяжении почти полувека, сопроводив их пространным и очень ценным комментарием. Все они тоже ушли в ГАСО.

Д.Я.Сапожникова – вдова серьёзного украинского историка Н.В.Горбаня, оказавшегося из-за обвинений в буржуазном национализме в сибирской ссылке, и мать блестящего учёного, доктора физико-математических наук Александра Горбаня. О последнем теперь опубликована документальная повесть-мозаика А.Лейфера «Разгадать замысел Бога…», где прослежена его судьба – от необычайно одарённого и активно диссидентствующего  юноши до светила современной передовой науки. Вся его жизнь – от рождения до первых серьёзных достижений внимательно прослежена в необычайно интенсивной и доверительной переписке Сапожниковой и Резник, видимо, неведомой автору этой книги

В переписке Резник с Д.Я.Сапожниковой и школьной подругой Алисой Исидоровной Могилевской содержится интереснейший материал для исследователей бытовой и духовной жизни ХХ столетия – историков, социопсихологов, но это и прекрасная тема для романа-эпопеи о воссовечивании и рассовечивании русско-еврейской или еврейско-русской интеллигенции, родившейся в промежутке между серединой 1910-х и 1920-х годов, встретившей уже в сознательном возрасте и репрессии 1930-х, и Вторую Мировую, и готовящийся этноцид рубежа 1940-1950-х годов, и обманчивую Хрущёвскую оттепель с её перманентными похолоданиями, и стагнацию эпохи застоя, и иллюзии периода т.н. перестройки и гласности. Во все времена, испытывая неимоверные трудности, выпавшие на долю всего народа, к тому же существенно усугубленные их происхождением, они умудрялись не просто выживать, но полнокровно жить духовными интересами. Переживание истории, творящейся в настоящем, на всех жизненных этапах, не случайно было у них тревожно-обострённым, а стремление посильно противостоять натиску враждебных обстоятельств, готовность к взаимопомощи, к поддержке ослабевшего, казалось, были у них прирождёнными.

Даже беглое знакомство с многими сотнями писем необычайно обогатило мои представления о масштабе личности Раисы Азарьевны. В числе её корреспондентов оказалось немало выдающихся учёных. Она была близко знакома с В.В.Виноградовым и А.Г.Гуковским и активно переписывалась с их семьями. Сохранилась и её переписка с М.П.Алексеевым, А.А.Аникстом,, В.М.Жирмунским, Н.И.Конрадом, Б.Г.Реизовым, Д.Д.Обломиевским, посвящённая в основном готовящимся публикациям Резник в столичных изданиях, откликам на их издание или труды её корреспондентов. Несравненно более обширным и разносторонним было  многолетнее эпистолярное общение с Ю.Г.Оксманом, а особенно Т.Л.Мотылёвой и А.В.Чичериным. Немало сохранилось и эпизодической переписки с коллегами из разных городов нашей огромной страны, не говоря уже о благодарных письмах многочисленных её студентов, особенно дипломников. За год до смерти она писала мне о книгах, присланных ей давней дипломницей из Ашхабада, восторженно  восклицая: «Бывшие дипломники – Золотой фонд! (и даже дети некоторых из них – тоже!)». Такую  благодарную память о себе она заслужила вполне.

 

§186 · By · Январь 14, 2014 ·


Comments are closed.

"Гуманитарный научный журнал" | ЦНИИ "Парадигма"

Прием пожертвований на развитие проекта