Мина Полянская


И, в имени твоём звук чуждый невзлюбя,

Своими криками преследуя тебя,

Народ, таинственно спасаемый тобою,

Ругался над твоей священной сединою.

 

А. Пушкин. Полководец

В Петербурге, расположенном в пространстве и времени ближе к интересующим меня событиям, я поселилась в гостинице «Рахманинов» за Казанским собором на Казанской улице, упирающейся в главную улицу города Невский проспект. Окна моей комнаты, обставленной в стиле XIX века с камином из шлифованного красного кирпича, выходили во двор, который я ещё не успела разглядеть – я вошла через парадный вход с улицы. Левее камина заметно выделялась живописная репродукция, в контрастных красках изображающая русского Императора Александра I на вздыбленном белом  коне, в треугольной шляпе с плюмажем и в мундире капитана, пересеченном по диагонали слева направо, как портупеей широкой голубой Андреевской лентой.

В других комнатах гостиницы, как выяснилось, размещались картины, преспокойно отражающие быт русской дворянской жизни 19-го века, и только в моей красовалось полотно с изображением всадника-царя, напоминающее о бурной эпохе наполеоновского нашествия. Неудивительно, что внезапное явление портрета, отвечающее тревожным настроениям моего приезда, я восприняла не случайным совпадением, а как настораживающий знак.

К тому же еще и собор, за которым располагалась гостиница, к моему изумлению оказался единственной во всём мире православной церковью, через которую проходил Пулковский меридиан. Этот меридиан – надо же! – пересекал и мою гостиницу. Что это могло означать с точки зрения вечности, я не знала, однако в этом пересечении тридцатого меридиана с церковным зданием также скрывался некий таинственный священный символизм.

Собор напоминал храм Святого Петра в Риме и впечатлял грандиозной колоннадой, обращённой полукругом к Невскому проспекту. По обеим сторонам колоннады возвышались памятники Кутузову и Барклаю-де-Толли. Фигура Барклая — ближе к Казанской улице — изображена была в некоем весьма условном робком ожидании – жезл с этой целью был скульптором идеологически и фактически приспущен, тогда как Кутузов с поднятым жезлом как бы призывал к наступлению. Мой приезд совпал с празднованием дня рождения города. В честь этого события вокруг памятника Кутузову была сооружена деревянная сцена, напоминающая скомороший помост, и на нем молодежь плясала рок-н-ролл — с ритмичным подпрыгиванием, перебрасыванием партнерши через голову и вращением в разные стороны — и Кутузов своим жезлом по-отечески благословлял седьмое поколение танцующих потомков. За памятником Барклаю был отчего-то сооружен именно тир, и посетители – так уж получалось — стреляли полководцу почти в спину, причем, без злого намерения, так что я вполне могла убедиться в равнодушном отторжении народонаселения от полководца.

Я была подготовлена к изначальным свойствам города — прямолинейной однозначности перспектив – и без особого труда научилась ориентироваться в центральной части города и шагала по проспекту, наблюдая город как бы со стороны, извне, пытаясь постичь его с точки зрения временной метафоры, надеясь, что и мне откроются его индивидуальные черты. Петербуржцы показались мне на удивление вежливыми — на все вопросы с готовностью отвечали, впрочем, без энтузиазма и любопытства, меж тем как в роскошном Доме книги, что на углу канала Грибоедова, толпилось множество таких с виду равнодушных петербуржцев, сосредоточенно и неторопливо выбиравших и покупавших книги всевозможных жанров.

Я внимательно вслушивалась в русскую речь, стараясь уловить незнакомые мне выражения и фразы, и бесконечно радовалась, что повезло с погодой, поскольку помнила, что в «Белых ночах» Достоевского она на протяжении всего романа была беспросветно дождливой и пасмурной. В самом лучезарном настроении шагала я в сторону Невы, чтобы, не откладывая, посетить Военную галерею Зимнего дворца – главную цель моего заграничного похода. Я  в последующие дни – не сегодня – намеревалась ознакомиться с эрмитажными сокровищами, а сейчас  – решительно направилась к длинному залу галереи с аркообразной, вытянутой крышей с врезанными в ней окнами мелкой расстекловки, обращёнными к безоблачным небесам.

 

***

Увы, никто из смертных не знает целого, всякая версия состоит из оторванного клочка. История, казалось бы, не терпящая пустоты,  время от времени  прерывает свой неумолимый ход — тогда теряется событийная связь, в результате чего и возникают  лживые мифы. Не сразу открылись мне страницы истории, в цепи которой одно звено, похоже, затерялось, причем, не случайно, а при содействии выдающихся личностей, и, соответственно, средств массовой информации, процветавших, разумеется,  и в XIX веке.

Не сразу открылись мне страницы истории, в цепи которой одно звено затерялось. В годы отрочества я обнаружила в домашней библиотеке огромную книгу с названием «Война и мир». Меня поразило лицо графа-писателя (титул указывался), на титульном листе: широконосое и скуластое, с огромной бородой, оно не отвечало моим представлениям о знатности рода. Автор романа был облачён в просторную серовато-синюю блузу с ниспадавшими, напоминающими драпировку, складками. Впоследствии я узнала, что блуза на знаменитом портрете, сшитая из дорогой ткани, названная «толстовкой», была стилизована под народные мотивы и сделалась символом свободы у либералов. Граф оказался ещё и первым представителем знатного сословия (послепетровской эпохи), отрастившим мужицкую бороду, и, вследствие своего эпохального авторитета, сумевшим зародить ещё «моду» на бороды. Строгий, аскетический даже облик писателя-графа настолько поразил меня, что я, несмотря на устрашающие размеры книги, всё же углубилась в чтение, разумеется, выпуская многочисленные рассуждения и философские отступления. Внезапно я обнаружила среди действующих лиц своего предка Михаила Барклая, подозреваемого в измене и чуть ли не выброшенного «за борт» Бородинского сражения, в котором на самом деле он сыграл решающую роль. Впоследствии я узнала, что после выхода романа ветераны обвиняли писателя в преднамеренной лжи, а  среди возмущенных героев  оказался гусарский полковник Денис Давыдов, командир партизанского отряда, владелец села Бородино, ещё и знаменитый поэт с небольшим вздернутым носом, белым локоном на лбу, неизменной трубкой в зубах и закрученными усами. Гусар-поэт, некогда участвовавший в травле Барклая, в преклонных годах, тряхнув стариной — Ради Бога, трубку дай, ставь бутылки перед нами, всех наездников сзывай с закрученными усами — поднялся на защиту Барклая, ещё, к тому же, и зачинателя партизанского движения.

Между тем, романный Кутузов, возглавивший армию, занимал ту же выжидательную тактику, что и отстранённый императором от командования — перед сражением — Барклай. Толстой оправдывал Кутузова, оставившего Москву французам, рассказывая о «дубине народной войны», о русском духе, который умел постичь именно этот, исконно русского происхождения полководец.

Чтение романа возбудило интерес к стране, в которой морозы губили наполеоновскую армию,  огромные пространства поглощали её, а простой народ, невзирая на издевательства господ, отличался невиданным патриотизмом. Связать нити отдельных моментов мне позднее помог ещё и Стендаль, свидетель событий, оставивший поразительные письма о красоте Москвы до пожара. Этот апологет Наполеона, интендант его армии (не правда ли, завидная писательская биография?) между прочим, во время панического бегства французов из России умудрился пересечь обледеневшую речку Березину безукоризненно одетый и аккуратно выбритый, что, по его мнению, помогло ему выжить.

Чтобы приблизиться к истине, я изучила русскую филологию в Кембридже и, к слову сказать, этот рассказ я самостоятельно написала на русском языке — лишь в некоторых местах его поправил известный беллетрист  Михаил Кедрин, автор романа «Волосы Самсона».

Оснащенная еще и знанием языка, я занялась поисками доступных фактов, чтобы по возможности восстановить хронологию событий.  Я узнала, что в августе двенадцатого года стратегически подходящая для решительного боя деревня Царево-Займище была заменена селом Бородино, и что униженный в своем значении Барклай, командовавший правым крылом и центром, во время битвы намеренно искал смерти и что пули и картечь со свистом пролетали мимо него, не оставляя ни царапины, меж тем  как под ним убито было пять лошадей. И что повсюду  был виден его расшитый золотом мундир в орденах и лентах и нелепый, огромный плюмаж на шляпе — из бело-жёлто-чёрных перьев! И что солдаты, до того не верившие ему, приветствовали его громким «Ура!», а смертельно раненый Багратион просил прощения за участие в интригах против него. И что после боя Барклай признался императору: 26 августа не сбылось моё пламеннейшее желание: Провидение пощадило жизнь, которая меня тяготит.

Быть может, Наполеон, исповедовавший честь круговой поруки военного ремесла и уважавший достойного противника, «приказал» оставить Барклая живым? Может быть, Наполеон, игравший в шахматы, оторвавшись от игры, посмотрел в подзорную трубу и воскликнул, обращаясь (допустим, к генералу Нею): «О! Да это сам Барклай-де-Толли! Разжалованный главнокомандующий! Отличный генерал! Он восхитил меня своим искусством ещё при Прейсиш-Эйлау.  А в российских переделках озадачил своей тактикой». Здесь, после слов «озадачил своей тактикой» — узловом пункте судьбы Наполеона, когда вполне уже мог явиться ему в виде миража в облаках пушечного дыма символ одинокого острова в океане, на котором бесславно завершит он дни свои в возрасте всего лишь 52 лет — должен был бы он спохватиться и умолкнуть. Ибо еще свежи были воспоминания о несостоявшихся из-за Барклая де Толли сражениях в России, когда безвозвратно и навсегда у него  потеряна была связь с неумолимым ходом времени. Однако сей мрачный гений войны, пламенно ее любивший, вполне мог с иронией произнести: «Гуманный полководец —  этот Барклай! Как странно он себя ведёт? Так он — желает смерти? Так не бывать этому!»

Что-то такое в этом роде могло быть. Да, так оно и было! И Кутузову, который, согласно роману, ел во время судьбоносного сражения курицу, невозможно было вмешаться и в это стихийное событие так же, как и в разрушительную, самодовлеющую силу дубины народной войны.

В семейных архивах отыскалось ничтожно мало документов о Михаиле Барклае. Но всё же я обнаружила два старинных конверта с письмами, свидетельствами интриг зависти вокруг полководца, а также копию его письма, в котором он сообщил жене о значении его собственных действий во время сражения: …Если в Бородинском сражении армия не была полностью и окончательно разбита — это моя заслуга, и убеждение в этом будет служить мне утешением до последней минуты жизни.

Открылось мне, что поэт Пушкин назвал Михаила Богдановича  высокопоэтическим лицом и посвятил стихотворение «Полководец», получив за это упрек в недостаточном патриотизме, так что вынужден был даже оправдываться и писать некое «Объяснение».

Летом 2010-го я отправилась в Петербург с тем, чтобы увидеть портрет Барклая-де-Толли в оригинале. Вы спрашиваете — зачем мне нужен был оригинал?  Быть может, под впечатлением оживающих портретов у Эдгара По, Генри Джеймса, Уайльда, Гоголя стремилась я к портрету? Я и сейчас объяснить не могу, зачем так уж необходимо было рассматривать в упор портрет работы Джорджа Доу, сотворившего, как выяснилось, вначале серию портретов участников сражения при Ватерлоо и затем получившего приглашение Александра Павловича писать портреты русских героев. Судьба художника, на первый взгляд завидная, сложилась трагически: он умер вскоре по завершении работы над портретами, факт, безусловно вызвавший во мне иррациональный интерес, меж тем как я отнюдь не забывала предостережение одного опытного в портретных тайнах писателя об опасности стремления проникнуть глубже поверхности портрета.


***

Военная галерея сразила меня обилием генералов. Исключением был лишь портрет императора над торцовым входом. Александр Павлович – единственный! — пребывал в  галерее в капитанском чине.  И еще как позировал  на галопирующей белой лошади, подаренной ему, к слову сказать, бывшим приятелем Наполеоном  – оригинал репродукции из моего гостиничного номера и единственная работа, представленная в галерее не Доу, а берлинским придворным художником, страстным любителем лошадей, прозванного «PferdeKrüger», Францем Крюгером.

О, нет, я отнюдь не феминистка, но смутилась от подобного мужского натиска и  принялась искать глазами портрет женщины-воительницы Надежды Дуровой, участницы Отечественной войны и не обнаружила его. Здесь торжествовали романтические герои-красавцы, генералы, воспетые другой женщиной-поэтом — вы, чьи широкие шинели напоминали паруса, чьи шпоры весело звенели и голоса – похороненной в Елабуге на том же кладбище, что и Дурова, но, увы, в затерянной безымянной  могиле.

Барклай-де-Толли  был помещён в центральной части галереи. На мундире его под изысканно красивым крестом Святого Георгия второй степени, на голубой Андреевской ленте заметно выделялась серебряная медаль участника Бородинского сражения, созданная специально в честь события.

Медаль я изучила раньше. На ней было изображено всевидящее Око внутри  треугольника, напоминающее масонские символы, которые на самом деле были христианскими, и на оборотной стороне  высечены были слова из Библии: «Не нам, не нам, имени Твоему». Такое же Око я заметила внутри фронтона над центральным входом Казанского собора, задуманного магистром Мальтийского ордена Павлом I, убитым при невыясненных обстоятельствах, так что даже распространился слух о молчаливом согласии сына — Александра Павловича —  на убийство отца. Сын же, согласно легендам, возглавлял  в Греции общество «Гетерия филикеров». И поскольку строительство собора завершалось сыном, то не понятно было, кому, отцу или сыну, принадлежала  символическая идея глаза.

Глаза Баклая де Толли, в которых я сразу увидела оскорбленное достоинство, пронзившее мое сердце, как будто бы даже преднамеренно отведены были художником от зрителя, а в углах рта залегла скорбная складка. Без сомнения, это был один из лучших портретов галереи! Душа ли природы, или другая благая весть явились художнику и принесли ему вдохновение и прозорливость? Всё, что изобразил Доу на портрете, награды и оружие и в особенности медаль…  не ордена, а серебряная медаль УЧАСТНИКА Бородинского сражения,   выстраивали драму, нет —  трагедию человека, ставшего жертвой толпы  слепого и буйного века.

Вдруг показалось мне, что глаза его с любопытством (и без обиды!) наблюдают за мной из-под нервно подрагивающих век. Живые глаза конечно же пригрезились мне!  Тому способствовал дневной свет, едва проникающий сквозь стекла на крыше, который оживлял фигуру генерала, окружённого густой мглой, мерцающей таинственным светом. Я еще раз вгляделась в лицо моего полководца. Как будто все в порядке: неподвижные глаза по-прежнему  отказывались смотреть на людей, названных Пушкиным жалким людом. И я вдруг резко отвернулась от портрета и  ушла  от всего этого  парадного разноцветия, вытеснявшего истину.

Я расположилась на скамейке за моим полководцем, когда прозрачные сумерки уже опустились на город, и таинственней вырисовывались из полумрака очертания зданий. Воздух посвежел, и на землю вокруг склонившего голову Барклая легли неторопливо удлиняющиеся тени белых ночей. Я подошла к нему, приподняла голову, он, разумеется, оставался неподвижен. Мохнатая пчела – как она здесь очутилась? — с жужжанием кружилась вокруг него, потом стала путешествовать по приспущенному жезлу, знаку нерешительности полководца, представленному здесь для всеобщего обозрения сменяющихся поколений. Я наблюдала за пчелой с тем напряженным интересом, с каким иной раз фиксируешь внимание на незначительных мелочах, когда страшно думать о главном, или, когда волнует новое непонятное чувство, или какая-нибудь ужасающая мысль вдруг пронзает мозг. Пчела вскоре улетела в сторону сквера педагогического университета. Мысль о том, что он, мой полководец, безмерно одинок именно здесь, в самом центре блистательного Петербурга, пронзила меня, и вспомнились его глаза на портрете, чрезмерной живостью чуть ли не разрушающие гармонию искусства.

В комнате я вдруг решила не раздеваться, и легла под одеяло, свернувшись клубочком. Я не заснула, но как будто бы проснулась, включила свет и увидела Барклая-де-Толли. Полководец сидел в кресле у зеркала в плаще, накинутом на фельдмаршальский мундир, и с черной повязкой, поддерживающей правую, раненую в битве при Прейсиш-Эйлау, руку. Он отражался в зеркале – и не один! Над затылком нависал — отражение картины над изголовьем! – всадник в черных сапогах и белых лосинах на белом коне. Пространство комнаты, разделяющее нас, оставалось, но утратило своё господство. Мой ум был занят не мерами, а бытием и значением происходящего. Что мешает тебе, мой Барклай, уйти в небеса и обрести покой? О, тебя нужно освободить от обиды, нанесённой императором, уступившем в трудный час России желанию толпы? И больше я ничего не помню.

Проснулась я от шума воды за окнами, выглянула в окно и обнаружила, что бессолнечный двор-колодец полон зелёни, да ещё с кустами алых роз у противоположной стены, увитой плющом. Некто в косоворотке-толстовке, ещё и с пророческой седой бородой поливал из шланга травяной двор, пересекаемый дорожками из красной плитки. Зрелище цветущего двора-колодца с декоративным «а ля Толстой» поразило меня не меньше, чем, если бы я увидела деревья с лианами и висящими на них обезьянами. Яркая зелень и розы в дворе-колодце смотрелась здесь не то чтобы курьёзом, но даже издевательством над петербургской традицией, так же, как и классически трудолюбивый «Лев Толстой». Я распахнула окно и крикнула: «Лев Николаевич!», но дворник не обернулся, хотя меня можно было услышать со второго этажа. «Ах, Боже мой, Лев Николаевич, ты ничего не слушаешь», — процитировала я вдруг строчку из «Идиота».  Не трудно с ума сойти поклоннику Достоевского, который, как известно, с невероятным упорством изображал петербургские дворы как замкнутые, безвыходные пространства, провоцирующие преступления. Идея превратить закрытый, застывший в мертвенной неподвижности, без единой скамеечки двор-колодец в цветник казалась изощрённой игрой ума даже и в Петербурге — городе, заявляющем о своём первородстве и диктующим поведение.

«Я вполне могу справиться с навязывающим кошмары «петербургским текстом», — постановила я с преждевременной самоуверенностью. Ибо, как только я решила, что одолею активность петербургского пространства, то сразу увидела ЭТО. На каминной доске нарядной бабочкой красовался голубой бант. Не спешить с выводами! Ленту на камине мог оставить кто-нибудь из прежних жильцов этой комнаты. Я обнаружила моду на Георгиевскую ленту – ею даже украшали дверцы автомобилей и окна домов, но Андреевской не встречала и, возможно, это была первая с нею встреча в петербургской бытовой жизни. Я дотронулась до ленты – она была старинной выделки — и спрятала ее в потайной карман сумочки. Вновь подошла к окну. Никого! «Толстовец» исчез вместе со своим «рабочим инструментом». Спустилась в вестибюль, у стойки —  дама в шелковом платье в алых розах на зелёном поле.

— У вас интересный двор.

— Да, — сказала она, — а сегодня к нам «толстовец» приходил ухаживать за ним из любви к Рахманинову, который жил в нашем доме.

— Настоящий толстовец?

— Настоящий! У нас существует настоящее, вполне законное, зарегистрированное толстовское общество.

— Это делает честь традициям, поскольку толстовцев уничтожали беспощадно.

— Так это когда было! Сейчас времена не советские! И мы с традициями — не хуже других.

— Я заметила, что некоторые окна и фасады домов украшены Георгиевской лентой.

— Мы в последнее время часто украшаемся ею. Это — наше достоинство, которое никто не смеет оскорбить.

— А его оскорбляют?»

— У нас много врагов, — ответила женщина с гордостью.

— А как насчет Андреевской ленты?

— Андреевская? Зачем она?

— Да это я так, к слову пришлось.

Я отчего-то завернула за ворота Педагогического университета. Старинный парк и дворец навевали грусть и словно затаили в себе некое воспоминание, видение моей души. Я шла неторопливо с ощущением, будто когда-то бывала здесь и всё это видела. И думала о только что виденном мною не камуфляжном толстовце — и о Толстом, его отказе от творчества в преклонные годы. Сочинительство греховно, объяснял он, поскольку основано на воображении, лжи, подтасовке. Я размышляла о границах свободы творческого воображения, о праве менять реальность по своему произволу. И не могла понять, почему Толстой чуть ли не убрал Михаила Богдановича с Бородинского сражения, да еще и как антагониста Кутузова, ради какой художественной правды? Неужели и он совершил литературную провокацию, неужели ради утверждения своей идеи вмешивался в ход романа, вопреки объективности?

Я вновь поднялась по лестнице дворца, бродила по залам, затем направилась в мой зал.  И подошла к портрету. И увидела: под высоким красным воротом крестом Святого Георгия произошёл некий сдвиг вправо, выводящий «систему» из равновесия, и отсутствие маркированного центра лишало происходящее смысла. Я ошеломленно взирала на медаль: она была без ленты! Между тем, мундиры на портретах вокруг — все были при голубых пятнышках. Я спросила у стоящей рядом девушки, видит ли она под крестом голубую ленту? Девушка уставилась в указанное мной место и сказала: «Никакой ленты нет. Зачем вам лента?» Однако все – все другие герои были при лентах! Разве что Остерман-Толстой оказался без небесной лазури, но потому, что был в плаще, прикрывающим прочие его награды, и отсутствие левой руки, которую он потерял в битве при Кульме. О, я никогда не забуду этого момента опрокинутого бытия!

Я больше не посещала галерею, а между тем  в потайном кармане моей сумочки некая лента все же покоилась безмятежно и уютно, как обласканный котёнок.

Я вернулась в отчий дом без препятствий и узнала вскоре, что в петербургской Военной галерее «портретная» лента находилась на своем месте.

Я заказала миниатюру с портретом Барклая внутри, сделанную на фарфоре. На внешней поверхности миниатюры изображено Око в треугольнике, копия медали участника Отечественной войны и Бородинского сражения – знак моего тайного союза с полководцем. Я ношу на груди медальон на  цепочке, а 27 августа, в день Бородина, прикрепляю к нему свою ленту в виде банта. Иные знакомые интересуются символами медальона и, рассчитывая на шутливый ответ, спрашивают, не принадлежу ли я, случайно, тайному обществу? Я серьёзно отвечаю, что принадлежу — к обществу «Бородино». Получив такой «конкретный» ответ, молодые люди не переспрашивают. Молчат в недоумении.

Однако меня не покидают мысли о реальности происшедшего, поскольку замкнулся круг между художественным вымыслом и так называемой правдой жизни.

И часто я размышляю – озадаченно —  об Александре Павловиче, прозванного Благословенным, за победы в наполеоновских войнах, вокруг которого и сегодня вьются легенды, в особенности из-за внезапности его смерти. Согласно одной из них царь не умер в Таганроге в 1825 году, а под именем Фёдор Кузмич отправился пешком бродить с посохом по Руси, подвергаясь наказаниям за бродяжничество — били плетьми жестоко. Побывал ли сказочный Федор Кузмич в Лифляндии у могилы Барклая, просил ли прощения за исторические подтасовки?

Однако некий факт, разрушающий образ «сказочного царя», не укладывается в моем сознании. Аура красивой легенды утрачивается, как только вспомню, что поэта Пушкина Александр Павлович сделал чуть ли не первой жертвой своих немногочисленных репрессий. Нити этой паутины ещё никто не распутал. Не познал ли поэт некую истину целиком, без оторванного клочка? И, страшась своего пророческого видения, зачем-то и шифровал стихи о царе, так что вначале последующего века учёным с трудом доводилось их расшифровывать: Властитель слабый и лукавый, Плешивый щёголь, враг труда, Нечаянно пригретый славой, Над нами царствовал тогда.

Страх, что не сумею преодолеть силу сказки, чары, а стало быть, некоей великой тайны, остался во мне. Но я полна одушевления и даже задумала повесть о том, как Фёдор Кузмич все же совершил паломничество к могиле Барклая де Толли. Вначале я принялась «выстраивать» повесть о том, как в конце своей жизни Лев Толстой, написавший записки о Фёдоре Кузмиче, намеревался совершить такое же паломничество – то есть к могиле Барклая — и ПОЭТОМУ отправился из дому в последний необратимый путь. Однако неумолимые факты его подлинной жизни настолько грозно вставали на пути, мешая сочинять, что пришлось отказаться от литературной провокации — безумной затеи ложных показаний и произвола.

Ну, а пока что я, «частный человек», что называется privatier,  всё же оглашаю свои листки — предлагаю мою петербургскую историю читательскому суду, надеясь на понимание.

 

Берлин

§120 · By · Январь 7, 2014 ·


"Гуманитарный научный журнал" | ЦНИИ "Парадигма"

Прием пожертвований на развитие проекта